• Делай тело
  • Вкус жизни
  • Отношения
  • Стиль
  • Карьера
  • Вдохновение
  • Еда
  • Звезды
  • Анонсы
  • Архив новостей
    ПНВТСРЧТПТСБВС
Подпишитесь на нашу ежедневную рассылку с новыми материалами

Вкус жизни


/

Томас Венцлова, известный поэт — диссидент, переехал в Америку из Советской Литвы 40 лет назад. Многим он известен как друг Иосифа Бродского. Хотя Томас Венцлова прекрасно владеет русским языком, свои стихи пишет исключительно на литовском. Его новая книга «Metelinga» — это стихотворения на литовском и в переводе на русский (прим. — переводчица Анна Герасимова) с комментариями и пояснениями от поэта, а еще личные архивы Венцлова — семейные фотографии, фрагменты переписки, интервью.

Название книги — «Metelinga», искаженное латинское «nota linguae» — позорная табличка, которую (в 19 веке) учитель вешал на шею ученику, заговорившему по-литовски вместо положенного польского, а позднее русского. Говорить на языке, который выбираешь, говорить то, что считаешь нужным — это и делает Томаса Венцлова всю жизнь, несмотря на времена и устои. И хотя его отец, Антанас Венцлова, был видным политическим деятелем, наркомом просвещения советской Литвы, в воспоминаниях Томас пишет, что отец разрешал ксендзам преподавать латынь, помог Юозасу Мильтинису, когда тот неудачно вернулся из Парижа на родину прямо перед приходом советской власти, открыть театр в провинциальном Паневежисе, где не было слишком строгих идеологических рамок (прим. — Драмтеатр в Паневежисе был широко известен в советское время, и оказал свое влияние на театральную жизнь и современной Литвы). Русификация же в Литве была своеобразна: по воспоминаниям Томаса Венцлова, в школе уроки русского языка были каждый день, но остальные предметы преподавали на литовском.

На презентации «Metelinga» в Минске Томас Венцлова предоставил нашему порталу эксклюзивное интервью. Говорили о роли языка, поиске точки опоры, о том, стоит ли поэту ограничиваться только литературной работой.

— Среди ваших воспоминаний есть история о том, как в 10 лет вы потерялись в руинах послевоенного Вильнюса и несколько часов искали дом. Этот образ потерянного ребенка для вас остается близким?

— Скорее это было состояние поиска. И когда я тогда все-таки нашел свой дом, это было состояние выдержанного экзамена, какого-то успеха. И это ощущение осталось. Я часто оказываюсь в сложных ситуациях, но всегда находил из них выход. В данном эпизоде я говорю о том, что мир оказался перевернутым, искривленным, и таким он был все советское время, и собственно, таким он остается и в постсоветское время. И в этом не вполне нормальном перевернутом мире надо искать точку опоры. Любой человек может найти ее.

— Белорусы по-прежнему находятся в поиске себя, в отличие от литовцев. И это, в том числе, касается и языка.

— Меня это тоже волнует и как лингвиста, и как писателя, как литовца. Потому что литовское и белорусское движение были параллельны. У нас началось в 1880 годах, а у вас в 1910-х. Все же 30 лет разницы. И, к сожалению, это попало в такую точку, когда началась всемирная катавасия, и ваше национальное движение не успело сложиться, не успело выработать язык, интеллигенция была уничтожена, причем в несколько приемов, несколькими властями и даже государствами: тут свои «заслуги» имеет не только Советский Союз, но и Германия, и Польша. Мы, литовцы, всегда воспринимали белорусов как близкое движение, и в среде интеллигенции были даже сильные семейные связи (Алоиза Пашкевич, Тётка, была женой главы литовской социал-демократии Стяпонаса Кайриса, а Вацлав Ластовский был женат на литовской писательнице Марии Иванаускайте).

Вильнюс — это общий Иерусалим для литовцев и для белорусов. У вас Минск — это Тель-Авив, а у нас — Каунас. Вам меньше повезло, чем нам: мы успели сложиться… И к тому же литовский язык совсем отличается от русского, а белорусский слишком близок к русскому, что не дает ему почувствовать себя по-настоящему другим языком. Это мое мнение.

Но не надо слишком пугаться, если язык исчезает. Вот у ирландцев язык исчез — все ирландцы говорят по-английски. Гэльский язык очень архаичен (впрочем как и литовский), на нем говорят 5 деревень, выходила в Дублине одна газета на гэльском, и то закрылась — за неимением подписчиков. Ирландцы говорят на английском, но очень четко чувствуют свое отличие от англичан. Тут, конечно, играет еще роль религия — они ведь католики. Англия в Ирландии всегда вела себя довольно безобразно, как колониальная сила. Или австрийский язык почти не отличается от немецкого, но австрийцы отличаются от немцев. Так что белорусам не стоит сильно волноваться, тем более, что язык-то существует. У вас здесь много вывесок на белорусском — это очень хорошо.

Я провожу лето в Черногории. Черногорский мало отличается от сербского языка, у них — та же проблема: как почувствовать себя отдельной нацией. Ведь у них один язык разбился на четыре: сербский, хорватский, боснийский и черногорский. Причем там не только фонетические и грамматические различия, но и словарные: сербы берут заимствования из церковнославянского языка, хорваты — из немецкого, боснийцы — из арабского и турецкого, так как они мусульмане, а черногорцы заимствуют слова из итальянского языка. Вот таким образом язык приобретает, так сказать, свою физиономию. Это важно, конечно, но это не является решающим для того, чтобы народ осознал себя отдельным народом.

— Не секрет, что искусство — самая свободная сфера деятельности человека, есть больше возможностей выразить себя. Вы с этим согласны, ведь вас в советское время очень долго нигде не печатали?

— Печататься не главное, ведь существует самиздат. Главное, чтобы тебе это было нужно, чтобы написанное обладало каким-то качеством, тогда читатель всегда найдется, даже если тебя и не печатают. У меня это наступило не сразу, но наступило. У меня всегда — и в советское время — были читатели, немногочисленные, но думаю, и сейчас их не очень много… Однако полагаю, что искусство не должно быть замкнуто само на себя. А теперешнее искусство как раз к этому склонно — оно занимается само собой. Только когда есть партнер в коммуникации — тогда искусство становится интересным. Партнером, по теории Романа Якобсона, может быть адресат (на кого-то стараешься повлиять своими словами, живописью или музыкой, или архитектурой), это может быть и адресат, то есть ты сам. Ты выражаешь себя — свои чувства, ситуации, сложности, комплексы психологические. Также это может быть и контекст или действительность вокруг тебя. Так, «Евгений Онегин» — нацелен на контекст, это рассказ о российской действительности того времени, но не только это — во многом это еще и игра с читателем, намеки, остроты, игра языка с самим собой… Мне кажется, что искусство — это не уход от проблем окружающего общества, все-таки оно вполне может быть с проблемами в контакте (и это на пользу искусству). Искусство еще может быть направлено на код, то есть на язык, это могут быть бесконечные языковые игры — это то, что делал Хлебников. Это металингвистическая функция — разрабатывается язык как таковой. И наконец может быть направлено на контакт, как Окуджава или Высоцкий.

— В вашей литературной деятельности какая из функций ведущая?

— В разные времена и этапы работы по-разному. Но в довольно большой степени я обращен на окружающий контекст, у меня много стихотворений о том, что вокруг происходит.

Есть такие стихи «Ты, счастливая Австрия» — тут все построено на древнем лозунге австрийской монархии, который в переводе означает «пусть другие занимаются войнами, ты, счастливая Австрия, занимайся любовью». Речь о том, что я нахожусь в Вене, а рядом происходит югославская война, и войну ведут другие, «счастливой Австрии» на это глубоко наплевать. Речь об Австрии, об отношении к тому, что происходит рядом… Конечно, тут подключаются разные слои истории Австрии — от Гитлера до Фрейда. В той же Вене росли и Фрейд, который пытался лечить человечество, и Гитлер, который заражал человечество тяжелейшей болезнью — национализма, расизма и милитаризма. В стихотворении речь о прогулке и моих мыслях о судьбе, но в то же время есть там и о войнах, о том, как на это реагировать и так далее. Такого у меня довольно много.

Когда рухнул Советский строй, я немного перепугался как поэт, потому что подумал — не о чем будет писать. Нечему будет сопротивляться. Я даже стал ездить по другим странам, где этот строй еще существовал. В некоторой степени этот строй еще существует в Беларуси. Я ездил за этим строем в Албанию, в Китай. Правда Китай — это не совсем коммунизм, непонятно что там происходит, но что-то происходит довольно интересное. Мои стихи всегда направлены на окружающую действительность, хотя это бывает сложно уловить. Я был даже в Северной Корее, полметра. Знаете, как это делается? Вас привозят из Южной Кореи на линию перемирия в Паньмыньчжон, там есть здание, где эта линия проходит прямо по полу, стоит разделенный пополам стол. За ним порой садятся с одной стороны северокорейские представители, а с другой — южнокорейские. Туристам разрешают пройти 1 метр в сторону Северной Кореи, но не больше, если 2 метра — то уже начнется стрельба. Вот я так и прошел метр по Северной Корее.

— Вы в этой акции выступили отчасти как художник-перформер.

 — Да, безусловно. Был случай, когда с северной стороны подвели группу советских туристов, и один из них сбежал на юг. Началась стрельба, но у американцев там свой ОМОН, он вступил в действие, и туриста спасли. Сейчас он в Калифорнии и вполне доволен. Вот это был перформанс.

— В стихотворении Иосифа Бродского, посвященном вам, говорится о поиске точки и о том, что у всего есть предел. Как вы определяете для себя некий предел?

— Думаю, что точка и предел — это смерть. Бродский говорил, что жизнь — довольно неприятная штука — вы, наверное, заметили, чем она кончается… Когда кончается собственная жизнь, то это еще куда ни шло, плохо, что кончается жизнь близких людей. И вот с этим пределом приходится как-то справляться. Вот поэтому и возник жанр элегии, который для Бродского очень характерен.

— Назовите обязательный для любого человека набор литературных произведений.

— «Одиссея» ее надо прочитать, а вот «Илиаду» можно и пропустить. Пруст, его надо читать от корки до корки. Хотя, самая первая книга, это наверное, Библия, ее тоже надо читать целиком — от первой до последней строчки, по три главки в день. А когда доходишь до конца (на это уходит несколько лет), то начинать сызнова, это очень наводит на размышления, и, кстати, дает хорошие темы для стихов. У меня есть группа библейских стихов. Потом роман Достоевского, не могу сказать, который — то ли «Карамазовы», то и «Бесы». Вот это обязательно надо прочесть. Из стихотворных книг — «Tristia» Мандельштама и «Сестра моя — жизнь» Пастернака.

— Ваш друг Бродский говорил, что поэту надо заниматься исключительно творчеством, вы занимались не только этим…

— По сути, он прав. Если хочешь быть настоящим поэтом, достойным Нобелевской премии — то только стихами… Но я бы так не смог, меня утомляют стихи в большом количестве. Я должен менять род занятий. Я занимался наукой, филологией, эссеистикой самого разного сорта, преподаванием — это всегда мне дает отдохновение и новый заряд для стихов. Но стихов я пишу мало: за всю жизнь написал стихотворений 250. В то время как Бродский, наверное, больше тысячи.

Когда я хотел эмигрировать (из советской Литвы — прим.), то я пошел в диссидентство, тогда вот появился вопрос верности: твои друзья сидят, не можешь же ты ничего не делать в их пользу… Приходится этому посвящать время. Бродский говорил, что диссидентство — это очень хорошо, но поэту не надо этим заниматься, потому что это не оставляет времени и сил для других дел. Я занимался этим не потому, что очень этого хотел, но потому, что это стало моим долгом.

За помощь в организации интервью благодарим Книжный «СонГоголя» и Анну Герасимову, составителя новой книги и переводчицу стихов Томаса Венцлова.

Нужные услуги в нужный момент
20170619