• Делай тело
  • Вкус жизни
  • Отношения
  • Стиль
  • Карьера
  • Вдохновение
  • Еда
  • Звезды
  • Анонсы
  • Архив новостей
    ПНВТСРЧТПТСБВС
Подпишитесь на нашу ежедневную рассылку с новыми материалами

Вдохновение


Антон Чехов и Ольга Книппер, Эрих Мария Ремарк и Марлен Дитрих, Франц Кафка и Фелиция Бауэр, Эрнест Хемингуэй и Мэри Уэлш — истории любви гениев редко заканчивались счастливо, зато оставили после себя сотни трогательных, циничных, забавных писем. Мы решили перечитать некоторые из них.

Антон Чехов и Ольга Книппер

В 1898 году известный писатель и драматург Антон Чехов познакомился с Ольгой Книппер, актрисой Московского Художественно-общественного театра. На репетиции пьесы «Царь Федор Иоаннович» Ольга сразила Чехова своей игрой: «Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется…»

Увы, больной туберкулезом писатель не мог долго оставаться в Москве. Однако даже вдали от столицы его не покидали мысли о «милой актрисе». Ольга же, несмотря на всю привязанность к Чехову, не представляла своей жизни без МХТ.

Их эпистолярный роман, а впоследствии и брак, разбавленный короткими встречами, продлился 5 лет. Летом 1904 года Ольге дали отпуск в театре, она вместе с супругом отправилась на лечение в Германию. Спустя месяц после прибытия Чехов скончался.

«Милая, славная, великолепная моя актриса, я жив, здоров, думаю о тебе, мечтаю и скучаю оттого, что тебя здесь нет. Вчера и третьего дня был в Гурзуфе, теперь опять сижу в Ялте, в своей тюрьме. Дует жесточайший ветер, катер не ходит, свирепая качка, тонут люди, дождя нет и нет, все пересохло, все вянет, одним словом, после твоего отъезда стало здесь совсем скверно. Без тебя я повешусь».

«Ты пишешь: „Ах, для меня все так смутно, смутно“… Это хорошо, что смутно, милая моя актрисочка, очень хорошо! Это значит, что ты философка, умственная женщина».

«Страшно скучаю. Понимаешь? Страшно. Питаюсь одним супом. По вечерам холодно, сижу дома. Барышень красивых нет. Денег становится все меньше и меньше, борода седеет… <…> Ты мне не пишешь. Если ты влюбилась в кого-нибудь, то напиши, чтобы я не смел мысленно целовать тебя и даже обнимать, как делаю это теперь».

«Милая моя актрисуля, замечательная моя собака, за что ты на меня сердишься, отчего не пишешь мне? Отчего не телеграфируешь! Жалеешь деньги на телеграммы? Телеграфируй мне на 25 р., честное слово, отдам и, кроме того, еще обязуюсь любить тебя 25 лет».

«Милая моя жена, законная, я жив и здоров, и одинок».

Иван Тургенев и Полина Виардо

Центральным событием музыкального сезона в Петербурге в 1843 году стали гастроли Парижской оперы. Среди приезжих артистов особенно выделялась юная примадонна Полина Виардо.

Её удивительный голос и страстная манера игры так потрясли молодого российского аристократа, начинающего писателя Ивана Тургенева, что он недолго думая отправился вслед за семьей Виардо (Полина была замужем) во Францию, где и остался на ближайшую пару лет.

Отныне вся жизнь Тургенева была подчинена этой женщине. Он следовал за четой Виардо повсюду, став практически членом их семьи. Она же, тем временем, с теплом и заботой относилась как к мужу, так и к своему преданному поклоннику, рецензируя его произведения, занимаясь переводами, словом, по мере сил участвуя в творчестве писателя. Этот странный роман закончился только со смертью Тургенева.

«Я ходил сегодня взглянуть на дом, где я впервые семь лет тому назад имел счастье говорить с вами. Дом этот находится на Невском, напротив Александринского театра; ваша квартира была на самом углу, — помните ли вы? Во всей моей жизни нет воспоминаний более дорогих, чем те, которые относятся к вам… Мне приятно ощущать в себе после семи лет все то же глубокое, истинное, неизменное чувство, посвященное вам; сознание это действует на меня благодетельно и проникновенно, как яркий луч солнца; видно, мне суждено счастье, если я заслужил, чтобы отблеск вашей жизни смешивался с моей! Пока живу, буду стараться быть достойным такого счастья; я стал уважать себя с тех пор, как ношу в себе это сокровище. Вы знаете, — то, что я вам говорю, правда, насколько может быть правдиво человеческое слово… Надеюсь, что вам доставит некоторое удовольствие чтение этих строк… а теперь позвольте мне упасть к вашим ногам».

«О мой горячо любимый друг, я постоянно, день и ночь, думаю о Вас, и с такой бесконечной любовью! Каждый раз, когда Вы обо мне думаете, Вы спокойно можете сказать: „Мой образ стоит теперь перед его глазами, и он поклоняется мне“. Это буквально так».

«Господи! Как я был счастлив, когда читал Вам отрывки из своего романа. Я буду теперь много писать, исключительно для того, чтобы доставить себе это счастие. Впечатление, производимое на Вас моим чтением, находило в моей душе стократный отклик, подобный горному эхо, и это была не исключительно авторская радость».

«Часто ли думаете обо мне? Нет дня, когда дорогое мне воспоминание о вас не приходило бы на ум сотни раз; нет ночи, когда бы я не видел вас во сне. Теперь, в разлуке, я чувствую больше, чем когда-либо, силу уз, скрепляющих меня с вами и с вашей семьей; я счастлив тем, что пользуюсь вашей симпатией, и грустен оттого, что так далек от вас! Прошу небо послать мне терпения и не слишком отдалять того, тысячу раз благословляемого заранее момента, когда я вас снова увижу!».

Владимир Набоков и Вера Слоним

Вера Слоним была для Набокова гораздо больше, чем просто любимой женой. Она попеременно исполняла обязанности музы, секретаря, стенографистки, литературного агента, редактора, переводчика и даже критика его произведений.

В ответ почти все книги писатель посвящал своей Вере. Они редко разлучались, тем более надолго. Любой выход в свет, даже лекции в университете — всегда вместе. Впрочем, письма все же были. За долгие 50 лет любви скопилось порядка 300 её документальных свидетельств.

«Как мне объяснить тебе, мое счастье, мое золотое, изумительное счастье, насколько я весь твой — со всеми моими воспоминаниями, стихами, порывами, внутренними вихрями? Объяснить — что слóва не могу написать без того, чтобы нe слышать, как произносишь ты его — и мелочи прожитой не могу вспомнить без сожаленья — такого острого! — что вот мы не вместе прожили ее — будь она самое, самое личное, непередаваемое — а не то просто закат какой-нибудь, на повороте дороги, — понимаешь ли, мое счастье?»

«И ты должна простить меня за мелочность мою — за то, что я с отвращением думаю о том, как — practically — я буду завтра отсылать это письмо — а вместе с тем готов отдать тебе всю кровь мою, коли нужно было бы — трудно это объяснить — звучит плоско — но это так. Вот, скажу тебе — любовью моей можно было бы заполнить десять веков огня, песен и доблести — десять целых веков, громадных и крылатых, — полных рыцарей въезжающих на пламенные холмы — и сказаний о великанах — и яростных Трой — и оранжевых парусов — и пиратов — и поэтов. И это не литература, ибо если перечтешь внимательно увидишь, что рыцари оказались толстыми».

«Мне сегодня почему-то кажется, что мы с тобой скоро будем очень счастливы. „Багряной лентою заката твой стан, как шелком, обовью“ (кажется так) — что, впрочем, не особенно модно, любовь моя».

«Моя бесконечная любовь, нынче мне не хочется рассказывать тебе о том, как ездил в Груневальд, как обедал, как играл в теннис, как читал мою „речь“ на заседании правленья (опять похвалы, похвалы… мне начинает это претить: ведь дошли до того, что говорили, что я „тоньше“ Толстого. Ужасная вообще чепуха) — обо всем этом даже нынче не хочется тебе рассказывать, а хочется только говорить о том, как я люблю, как я жду тебя».

«Когда я думаю о том, что я тебя скоро увижу, обниму — у меня делается такое волненье, такое чудное волненье, что перестаю на несколько мгновений жить. За все это время я всего только раз видел тебя во сне, да и то, очень мимолетно. Я не мог, когда проснулся, вспомнить весь сон, но я чувствовал, что в нем было что-то очень хорошее; как иногда чувствуешь, не открывая глаз, что на дворе солнце — и потом неожиданно, уже к вечеру, снова задумавшись над этим сном, я вдруг понял что-то хорошее, восхитительное, что скрывалось в нем, была ты, твое лицо, одно твое движенье, — мелькнувшее через сон и сделавшее из него нечто солнечное, драгоценное, бессмертное».

Эрнест Хемингуэй и Мэри Уэлш

Эрнест Хемингуэй и журналистка The London Daily Express Мэри Уэлш познакомились в Лондоне в 1944 году. Мэри обедала в компании Ирвина Шоу. Хемингуэй, заприметив хорошенькую блондинку, «карманную Венеру», как он назвал её позже, просто подсел к ним за столик.

Потом была война, писатель ушел на фронт в качестве военного корреспондента. Когда же Германия капитулировала, пришло время других битв: на момент знакомства Эрнест и Мэри оба были несвободны. Но если Хемингуэй расстался со своей супругой довольно легко (они давно уже охладели друг к другу), развод Мэри стал серьезным испытанием для влюбленных.

Только весной 1946 года они наконец поженились. Биографы Хемингуэя называют это брак самым счастливым в жизни писателя.

Что же касается писем — все сохранившиеся послания к возлюбленной были написаны Хемингуэем в 1944 году во время службы в союзных войсках. Военкор Эрнест хоть и посвящает львиную долю своих писем представлению фронтовых реалий, но и о самом главном всё же не забывает.

«Я так скучаю по тебе, что чувствую внутри какую-то пустоту и пытаюсь заполнить ее войной — днем и ночью… Я очень счастлив на фронте, но все же это не то, что любить… Мэри, в этом мире, который мы получили в наследство… Трудно быть осторожным… Но, пожалуйста, будь умницей — бесстрашной, но осторожной…»

«Хочется повидать тебя. Ужасно соскучился… Пожалуй, я не могу говорить тебе о любви, ведь я так мало тебя знаю, но я очень соскучился и мне не хватает именно тебя, а не кого-то другого. И все же я говорю, что люблю тебя, потому что уже давно живу не по библии, я забросил ее подальше где-то по ту сторону Шартра (Франция)…»

«Любовь моя, это всего лишь записка, чтобы рассказать, как я тебя люблю. <…> Стив пишет своей подружке нравоучительное письмо о том, что американские женщины не могут по-настоящему понять, каково приходится солдату-мужчине, умеющему только убивать, и чего он ждет взамен, и Стив читает мне выдержки, а я просто счастлив и мурлычу, точно хищник в джунглях, потому что я люблю тебя, а ты любишь меня. <…> Я влип основательно, так что ты уж побереги себя для меня или для нас, и мы будем изо всех сил бороться за все, о чем говорили, и против одиночества, фальши, смерти, несправедливости, косности (нашего давнего врага), суррогатов, всяческого страха и прочих никчемных вещей; бороться за тебя, грациозно сидящую рядом на постели, хорошенькую — красивее любой фигурки на носу самого красивого и высокого корабля, который когда-либо поднимал паруса или кренился от ветра, за доброту, постоянство, любовь к друг другу, и за ночи и дни, полные любви. Малыш, я очень люблю тебя и буду твоим спутником, другом и настоящей любовью».

Антуан Де Сент-Экзюпери и Натали Палей

О романе Экзюпери и русской княжны, внучки царя Александра II, Натали Палей известно немного. Согласно одной из версий, они познакомились в середине 1930-х во Франции на съемках фильма «Южный почтовый» — встрече поспособствовали общие знакомые пары.

Но никаких документальных свидетельств, подтверждающих эту теорию, равно как и сведений о том, каким был этот роман, у нас нет. Доподлинно известно только одно: в 1942 году, будучи в Нью-Йорке, Экзюпери писал Палей полные любви и нежности письма. До нас дошли 7 из них.

«Да, я сделаю тебе больно. Да, ты сделаешь больно мне. Да, мы будем мучиться. Но таков удел человеческий. Встретить весну — значит принять и зиму. Открыться другому — значит потом страдать в одиночестве. (Как нелепы телефонные звонки, телеграммы, возвращения на скоростных самолетах, люди разучились жить ощущением присутствия.) В XIII веке моряк-бретонец ни на миг не разлучался с невестой, что осталась ждать в далекой Бретани. Она просто была рядом с ним. В час отплытия к мысу Горн он уже торопился к ней. И я, не боясь нажить непоправимое горе, предаюсь радости».

«Прими от меня подарок: обещаю тебе никогда не лгать. Разумеется, о чем-то я умолчу. Мои воспоминания принадлежат не мне одному. Гнусно, если признания становятся предательством. Но тебе я не солгу, даже при всей многозначительности умолчаний».

«Сразу скажу тебе правду: у меня было много любовных историй, если только можно назвать их любовными. Но я никогда не предавал значимых слов. Никогда не говорил просто так: „люблю“, „любимая“, лишь бы увлечь или удержать. Никогда не смешивал любовь и наслаждение. Я даже бывал жесток, отказывая в значимых словах. Они срывались с губ три раза в жизни. Если меня переполняла нежность, я говорил: „я полон нежности“, но не говорил „люблю“. Я сказал тебе „любимая“, потому что это правда. Не сомневаюсь, что больше никогда и никому не скажу этого. Озарения сердца редки. Я встретил любовь, может быть, последнюю».

«Любовь моя, поверьте, что на самом деле я попрошу у вас совсем не утешения, а сердечного покоя, без которого не могу ни жить, ни творить. И еще света, молочного и медового, которым вся вы светитесь: расстегнешь ваше платье — и сразу рассвет. Рассвет, моя радость, моя любовь, мне необходимо насытиться вами».

«Я решил больше никогда не видеться с тобой, мне показалось, я нашел самое правильное решение, вот только не знаю, как быть с собой и с тобой».

Эрих Мария Ремарк и Марлен Дитрих

Отношения Ремарка и Дитрих часто называют величайшим романом XX века. Не последнюю роль в этом сыграли письма писателя, ставшие достоянием общественности совсем недавно — их опубликовала дочь великой актрисы после кончины матери.

Они были вместе почти 20 лет. Правда, едва ли слово «вместе» применимо к этой паре. Ремарк писал длинные и страстные письма своей возлюбленной, а Марлен лишь изредка отвечала своему печальному рыцарю, продолжая крутить романы с другими.

Позже, уже после смерти писателя, Дитрих назвала Ремарка самой большой любовью своей жизни. Если бы ему довелось услышать эти слова, он вряд ли бы им поверил.

«Вообще-то мы никогда не были по-настоящему счастливы; часто мы бывали почти счастливы, но так, как сейчас, никогда. Согласись, это так. Иногда это было с нами, иногда это было с другими, иногда одно с другим смешивалось — но самого счастья в его полноте не было. Такого, чтобы не представить себе еще большего; все было словно пригашено, как и сейчас. Ты вдумайся — только будучи вместе, мы его обретаем».

«Нежная! Любимая кротость! Среди мимоз, что вокруг моего дома, расцвела в последние дни маленькая ветка. На утреннем солнце она золотой гроздью свисает перед белой стеной. Мягкая, как твое сонное дыхание на моем плече…»

«Послушай, ты, самая маленькая и самая мягкая из гнездящихся птиц, которую слишком рано вышвырнули из гнезда, не зажигай никакие кедровые палочки, или что там у вас в Голливуде принято, может быть даже, какие-нибудь кактусы, а обратись-ка сразу к коньячной бутылке. Не перебирай, но выпей подряд три добрые рюмочки — одну за себя, одну за меня и еще одну за нас. Это граничит с безумием, это маленькое чудо, что нас прибило друг к другу, как зерно к зерну, ведь мы оба делаем все для того, чтобы этого не случилось. Боже, всего год назад — лучше не думать об этом! — я тебя еще не знал. Но поверь мне, это вовсе не дурацкая поговорка: я и впрямь семь лет ощущал тебя у себя под кожей и не хотел этого, и хотел забыть об этом, и забыл, и знал тем не менее, что никогда не смогу забыть об этом совсем».

«Милая, дарованная Богом, — когда целыми днями лежишь в постели, когда все давно перечитано, являются толпы воспоминаний и уставляются на тебя».

«Я думаю, нас подарили друг другу, и в самое подходящее время. Мы до боли заждались друг друга. У нас было слишком много прошлого и совершенно никакого будущего. Да мы и не хотели его. Надеялись на него, наверное, иногда, может быть — ночами, когда жизнь истаивает росой и уносит тебя по ту сторону реальности, к непознанным морям забытых сновидений».

«Любимая — я не знаю, что из этого выйдет, и я нисколько не хочу знать этого. Не могу себе представить, что когда-нибудь я полюблю другого человека. Я имею в виду — не так, как тебя, я имею в виду — пусть даже маленькой любовью. Я исчерпал себя. И не только любовь, но и все то, что живет и дрожит за моими глазами. Мои руки — это твои руки, мой лоб — это твой лоб, и все мои мысли пропитаны тобой, как белые холстины коптов пропитаны тысячелетним невыгорающим пурпуром и королевским цветом золотого шафрана».

«Иногда ты очень далеко от меня, и тогда я вспоминаю: а ведь мы, в сущности, ни разу не были вместе наедине. Ни в Венеции, ни в Париже. Всегда вокруг нас были люди, предметы, вещи, отношения. И вдруг меня переполняет такое, от чего почти прерывается дыхание: что мы окажемся где-то совсем одни, и что будет вечер, потом опять день и снова вечер, а мы по-прежнему будем одни и утонем друг в друге, уходя все глубже и глубже, и ничто не оторвет нас друг от друга, и не позовет никуда, и не помешает, чтобы обратить на себя наше внимание, ничто не отрежет кусков от нашего бесконечного дня, наше дыхание будет глубоким и размеренным, вчера все еще будет сегодня, а завтра — уже вчера, и вопрос будет ответом, а простое присутствие — полным счастьем…»

Франц Кафка и Фелиция Бауэр

Роман Франца Кафки и Фелиции Бауэр длился немногим более 5 лет. За это время молодые люди успели устроить целых две помолвки, но так и не сыграли ни одной свадьбы.

Неутешительный диагноз — туберкулез, — который поставили писателю спустя 5 лет после знакомства с его берлинской подругой, стал в некотором смысле избавлением для них обоих. Кафка, на правах обреченного, больше не обязан был принимать судьбоносные решения касательно их отношений. Фелиция наконец смогла принять тот факт, что будущего у них нет (и дело было вовсе не в туберкулезе).

Несмотря на всю ту боль, которую Бауэр пришлось пережить в отношениях со своим потерянным гением, Фелиция все же сохранила «документы пятилетней муки» — письма, которые Кафка писал ей все эти годы.

«Заметьте себе, почему это письмо обрело для меня такую важность. Оно обрело важность, потому что Вы мне на него ответили, и это Ваше ответное послание лежит сейчас рядом и дарит мне счастливые минуты дурацкой радости, когда я кладу на него руку, дабы удостовериться, что я и вправду им обладаю. Так что поскорее напишите мне еще одно. Особенно стараться не надо — по письму сразу видно, сколько в него вложено труда; Вы просто ведите для меня маленький дневник, это дается не так трудно, зато адресату дает очень много. Разумеется, для меня Вы будете записывать несколько больше, чем Вы писали бы только для себя, ведь я Вас совсем не знаю. Так что для начала Вам придется мне сообщить, когда Вы приходите на службу, что ели на завтрак, куда смотрят окна Вашей конторы и какая у Вас там работа, как зовут Ваших друзей и подруг, кто это делает Вам подарки, норовя подорвать Ваше здоровье шоколадными конфетами, а также тысячу других вещей, о существовании и самой возможности существования которых я и ведать не ведаю».

«Будь я почтальоном, что разносит письма по Вашей Иммануилкирхштрассе, я бы с этим письмом в руках, минуя одного за другим всех изумленных членов Вашего семейства, через все комнаты прошел бы прямо в Вашу и вложил бы Вам конверт прямо в руку; а еще лучше — сам оказался бы под дверями Вашего дома и долго, бесконечно долго жал на кнопку звонка, с восторгом и упоением предвкушая долгожданную, все сомнения и напряжения разряжающую встречу, исполненную для меня упоения и восторга».

«Пишите мне только раз в неделю и так, чтобы получал я Ваше письмо в воскресенье. Мне не вынести Ваших ежедневных писем, я просто не в состоянии это выдержать. К примеру, ответив на Ваше письмо, я потом лежу в кровати, с виду вполне покойно, но стук сердца отдается гулом по всему телу, оно не хочет знать ни о чем, кроме Вас. Я настолько принадлежу Тебе, что нет другой возможности это выразить, да и эта возможность слишком слаба. Но именно поэтому я не хочу знать, как Ты сию секунду одета, ибо это знание настолько выбивает меня из колеи, что я просто не могу жить, вот почему я не хочу знать, что Ты хорошо ко мне относишься, ибо в таком случае чего ради я, дурак, сиднем сижу здесь на службе или у себя дома вместо того, чтобы, зажмурив глаза, броситься в поезд и раскрыть их лишь подле Тебя. Увы, тому, что я всего этого не делаю, есть причина, и скверная, очень скверная… — короче, я едва здоров для жизни в одиночку, но не для жизни в браке и тем паче не для отцовства. Однако, читая Твои письма, я как будто способен даже непредвиденное предвидеть и непреодолимое преодолеть».

«Не смейся, любимая, только не смейся, желание, чтобы Ты сейчас была рядом со мной, накатило на меня до ужаса всерьез! Иногда, забавы ради, я высчитываю, за сколько часов при самых благоприятных обстоятельствах я бы смог до Тебя добраться и за сколько Ты до меня. Получается всегда долго, слишком долго, так отчаянно долго, что, даже отрешившись мыслью от иных препятствий, ввиду одного только этого срока на попытку не отваживаешься».

«Ты знаешь, что во мне борются двое. В том, что лучший из этих двоих принадлежит Тебе, я как раз в последние дни сомневаюсь меньше всего. О ходе этой борьбы за истекшие пять лет Ты вполне осведомлена моим словом и моим безмолвием, равно как и их сочетанием, осведомлена по большей части на свою беду и муку. Если Ты спросишь, всегда ли это было правдой, я смогу лишь сказать, что ни перед одним человеком на свете не сдерживал ложь столь же истово, или, чтобы быть еще точнее, не сдерживал ложь истовей, чем перед Тобой».

«Быть счастливым в несчастье», что ведь одновременно означает и «быть несчастливым в счастье» (хотя первое все-таки звучит порешительнее), — это, быть может, то самое заклятье, с которым на Каина наложили печать. Это означает сбиться с шага, пойти не в ногу со всем прочим миром, это означает, что тот, кто этой печатью отмечен, расколол мир вдребезги и, не в силах снова вернуть его к жизни, вечно гоним среди громад его осколков. Он, конечно же, не несчастлив, ибо несчастье — это удел жизни, а ее-то он и устранил, но своим белесым, отсвечивающим взглядом он прозревает вдали то, что в тех сферах означает нечто похожее на несчастье".

Нужные услуги в нужный момент
0056673